КУЗНЕЧИК
Наверное, начиналась осень. Днем уже не было такой духоты, а ночи стали темными и длинными. Лес затянуло паутиной. В кронах берез пробились желтые пряди.
Кузнечик помнил, что после осени всегда бывает зима, но не задумывался над этим. Все равно скоро приедет отец и отвезет его обратно в город. Ведь он знает, что Кузнечику плохо одному. И продуктов почти совсем не осталось…
У Кузнечика никогда не было мамы. Зато был отец. Отец был большой и сильный, он учил Кузнечика читать и ловить рыбу. У них было много книг и моторная лодка. По вечерам, когда отец приходил с работы, а Кузнечик – из садика, они читали друг другу вслух, а по выходным дням плавали на рыбалку. Кузнечик умел почти все: разводить костер, ловить рыбу, снимать ее с крючка; теперь он научился чистить ее и жарить в костре на прутике – так же, как отец. Сначала ему было очень тоскливо одному и все время хотелось плакать. Потом он привык. Потом к нему пришла собака, и они стали жить вместе.
Собака была огромная, черная, лохматая и умная. Кузнечик часто и подолгу разговаривал с ней, и собака, наклонив голову, слушала внимательно, не перебивая. Особенно она любила, когда Кузнечик рассказывал ей про отца. Например, как однажды они с отцом просто так бродили по городу, и отец купил Кузнечику воздушный шарик. А когда они зашли перекусить, шарик вдруг отцепился от пуговицы, к которой Кузнечик его привязал, и улетел на потолок. Кузнечик расстроился, все время смотрел на шарик, и скользкое заливное упало с его тарелки на пол. Кузнечик расстроился еще больше, потому что заливное любил. А когда они вышли из кафе, отец подошел к тетеньке с шарами и купил все шары, какие у нее были, а потом они шли по городу, вернее, это отец шел, а Кузнечик изо всех сил держался за связанные нитки и летел, и не было никого на свете счастливее, чем он... И разные другие истории он ей тоже рассказывал.
По утрам собака уходила в лес, возвращалась вечером и каждый раз приносила зайца. Но Кузнечик не знал, что нужно делать с зайцами. Кроме того, он их жалел. Рыб он не жалел: они были глупые и холодные. А зайцев собаке приходилось съедать самой.
Вечерами они сидели около избушки просто так. Иногда на небе разыгрывались Небесные Картины. Светящиеся полосы свивались спиралями, рассыпались огненными брызгами, гасли и вновь появлялись в другом месте; иногда будто бы яркая звезда срывалась с неба и падала, разбрасывая искры... А иногда на полнеба разливалось голубоватое зарево, краснело, меркло, а потом возникал гул, будто приближался поезд, и земля вздрагивала. Однажды такие вспышки сверкали всю ночь, весь день и еще одну ночь, а на другой день небо заволокло тучами, и солнце больше не показывалось. И вспышки тоже стали очень редкими.
Один раз что-то черное, охваченное пламенем, пробило тучи и упало в озеро. К счастью, Кузнечик и собака были не на берегу, а в избушке. Волна, поднятая взрывом, докатилась до самого крыльца. Зато в этот день можно было не рыбачить: на берег выбросило много-премного рыбы, и надо было только пройти и собрать самую крупную.
В этот вечер Кузнечик рассказал собаке, как отец привез его сюда. Они долго, целых три дня плыли на лодке, и река становилась все уже и уже, и потом вдруг берега раздвинулись, и они оказались на этом озере. А потом они нашли избушку и причалили около нее. Кузнечик сразу выпрыгнул на песок, а отец стал выгружать из лодки мешки и ящики. Потом они перенесли все это в избушку. Во всех мешках и ящиках были консервы и сухари и сахар, а в одном ящике книги и мешочек, полный прозрачных пакетов. Отец показал Кузнечику, где лежат дрова, и Кузнечик разжег костер. Они поужинали и легли спать в избушке. Только ночью Кузнечик проснулся и увидел, что горит свеча, отец сидит за столом, а на столе лежат книги. Отец заворачивал книги в те прозрачные пакеты и складывал в сундук. Многие книги он перелистывал, печально и бережно, а потом вдруг закрыл лицо руками и застыл, и Кузнечик страшно испугался, потому что понял, что отец плачет, но ведь это было невозможно, немыслимо – чтобы отец плакал...
Утром отец обнял Кузнечика и долго не отпускал. – Вот так, малыш, – сказал он. – Щи в котле, каравай на столе, вода в ключах... Вода в ключах... Помнишь дальше? – Кузнечик помнил. – И не плачь, – добавил отец. – Мужчины не плачут. – А сам? – спросил Кузнечик. – Я нечаянно, – сказал отец. И еще он сказал, что должен плыть обратно – Кузнечик знает, что такое «должен», – а сюда к Кузнечику приплывет Полина. Через несколько дней. А до тех пор, ничего не поделаешь, Кузнечику придется пожить одному.
Кузнечик очень крепился и не плакал, пока было видно лодку. Потом он, наоборот, плакал очень долго, до самой ночи, и уснул на берегу. А ночью в первый раз появились Небесные Картины и стали вспыхивать зарева. И вот уже сколько дней прошло, а Полина так и не приехала. И отец все не возвращается и не возвращается...
Собака слушала и молчала, и Кузнечику было немного досадно, что она молчит. Ведь бывают же говорящие собаки, да и не только собаки – он сам читал. А с Полиной Кузнечик познакомился совсем недавно. Сначала они с отцом пришли к ей в гости, а потом все вместе пошли гулять. Это было интересно, потому что Полина оказалась добрая и смешная. Они все вместе ели мороженое, а потом катались на маленьком пароходике. Самое интересное было то, что Полина приехала издалека, из Франции. Кузнечик не знал, где это, и потихоньку спросил отца. Отец-то ему и сказал, что это очень далеко. Дальше Северного полюса? – спросил Кузнечик. Отец подумал и сказал, что, пожалуй, дальше, только в другую сторону. Тогда Полина стала нравиться Кузнечику еще больше, потому что только смелые люди ездят на Северный полюс и дальше, а к смелым людям у Кузнечика было особое отношение. Взять, к примеру, пограничников...
Дома отец немного рассказал о Полине. Оказывается, ее мама очень давно уехала во Францию, а потом вернулась. А Полина родилась во Франции, хорошо знает язык и работает переводчицей. Но теперь мама ее умерла, и Полина живет совсем одна. Ей плохо одной, сказал отец. Как твое мнение, может, возьмем ее к себе? Кузнечик подумал и сказал, что это, пожалуй, стоящее дело... Собака повздыхала немного, потом принялась зевать, и они отправились спать.
Ночью Кузнечика разбудил грохот. Он выглянул из избушки. Ветер чуть не сбил его с ног. Небо было исполосовано молниями, гром ревел непрерывно, хлестал ливень, это была страшная, небывалая, кошмарная гроза, но это была обычная гроза, и Кузнечик ничуть не испугался, а даже обрадовался ей, как старому знакомому. Наверное, все возвращается к старому, и скоро приедет отец. Потом Кузнечик закрыл дверь, но уснуть не удалось: дождь молотил по крыше, потекло с потолка...
Ливень прекратился внезапно, как и начался. Кузнечик вышел на крыльцо – и замер. Такого он не видел никогда. Лес светился. Каждое дерево, каждый лист на ветке, каждая травинка будто бы изнутри светилась сиреневатым холодным светом; это было красиво, но почему-то жутковато. Может быть, потому, что небо из-за этого света стало еще чернее, чем раньше, и опустилось совсем низко, на самые верхушки деревьев...
Утром собака, как обычно, ушла в лес, а вечером не пришла. Кузнечик долго ждал ее, потом уснул. Ему приснился отец: как он сидит за столом и упаковывает книги, и кладет их в сундук... Проснулся Кузнечик оттого, что ему было плохо. Тошнило, и очень болел живот. Он сбегал на двор, стало немного полегче, но потом сильно закружилась голова, он упал и не мог встать до утра. Утром головокружение почти прошло, но страшно, до слез, заболело все тело. Совсем не хотелось есть, при одной мысли об еде начинало мутить. Было холодно, очень холодно. Зато теперь Кузнечик знал, что ему нужно делать.
С трудом он сел за стол. Перед ним, как перед отцом тогда, лежала стопа книг. И Кузнечик, в точности как отец, стал брать книги, заворачивать их в полиэтиленовые пакеты и класть в сундук. Последнюю книгу он раскрыл и перелистал. Называлась она «Девяносто третий год», и написал ее писатель Гюго – тот самый, который написал «Гавроша». На титульном листе был их с отцом экслибрис: веселый чертик примостился на месяце, свесив копытца. Но ниже этого экслибриса Кузнечик с изумлением увидел другой, новый: на толстой книге, задумавшись, сидит обезьяна и держит в руке человеческий череп. На корешке книги написано: «Дарвин». Кузнечик знал, кто такой Дарвин, отец читал и рассказывал про него. Дарвин первым придумал, что человек произошел от обезьяны. «Пап, а что, – спросил тогда Кузнечик, – тебя сделали из большой обезьяны, а меня из маленькой?» И они потом долго вспоминали это и смеялись. Так что про Дарвина Кузнечик знал всё. Но смысла этой картинки он, как ни старался, понять не мог. Потом у него заболела голова, и он не мог больше размышлять.
Он положил эту последнюю книгу в сундук и закрыл крышку. Теперь надо было для надежности опустить сундук в подвал. Кузнечик попытался сдвинуть его - не получилось. Тогда он вспомнил, как отец объяснял ему, что такое рычаги. Он нашел веревку, один конец привязал к ручке сундука, а другой - к черенку лопаты, встал так, чтобы веревка проходила над открытым люком, воткнул лопату в щель между половицами и всем весом налег на черенок. Тяжелый сундук сдвинулся на несколько сантиметров. Кузнечик намотал образовавшийся излишек веревки на черенок, снова воткнул лопату и снова налег. Так он делал много раз, пот заливал лицо, в глазах потемнело, сердце колотилось, он падал от боли и слабости, но опять поднимался и принимался за работу, и наконец проклятый сундук дополз до люка и обрушился вниз. Кузнечик очень долго лежал на полу, потом подполз к люку и захлопнул крышку. Теперь он сделал все.
Он добрался до двери и сел, опершись о косяк. Тела он уже не чувствовал, оно то ли уплыло куда-то, то ли растворилось. Так он сидел и смотрел, как прячется за деревья солнце. Небо было синее-синее и чисто-чистое, как раньше. Собака подползла к нему и легла рядом. Она тяжело дышала и смотрела на Кузнечика с надеждой - ждала, что он ей поможет. Кузнечик обнял ее, зарылся лицом в шерсть и закрыл глаза. Он слышал, как подошел отец, сел рядом и положил руку ему на голову, но не пошевелился и не откликнулся, когда отец позвал его.
Ему было тепло.
СЕРЕДИНА ПУТИ
Луна, как могла, освещала кремнистую тропу. Лес здесь подступал вплотную: давил, трещал, гукал, свистел, а когда тропа поворачивала так, что луна скрывалась за кронами, в зарослях кто-то начинал тяжело ворочаться, и конь хрипел и рвался, а рыцарь крепче сжимал рукоять меча и напряженно всматривался в темноту.
Луна уже цеплялась краем за льдисто поблескивающий горный пик, когда сквозь чернь листвы впереди рыцарь увидел оранжевый отсвет костра.
Костер горел прямо на тропе. Перед ним, глядя в огонь, сидел человек. Услышав шаги, человек поднял голову и стал всматриваться напряженно и тревожно, и рыцарь понял, что глаза человека полны светом огня и не видят его, облитого темнотой, - и шагнул в отброшенный костром свет.
— Здравствуйте, человек, — негромко сказал он.
— Здравствуйте, рыцарь, — сказал человек. — Садитесь поближе. Вы устали, наверное?
— Я уже не надеялся выбраться, — признался рыцарь, переводя дыхание.
— Как же вы так — в Лес и без огня? Неосторожно.
— Я промочил спички на переправе, — сказал рыцарь, снимая с коня седельные сумки, щит, копье, запасной меч и седло. — Но я самоуверенно решил, что успею выйти к горам засветло.
— Я вам дам спичек, — сказал человек. — У меня много.
— Вы живете здесь? — спросил рыцарь, озираясь.
— Я здесь работаю, — сказал человек. — Я сторожу Круг Света.
— О-о!.. – рыцарь с уважением осмотрелся. - Круг Света... Я думал, это легенды.
— Нет, не легенды. Раньше Кругов было много, по всей тропе. Теперь, наверное, остался только мой.
— Почему же так?
— Кому они нужны в наше время... Позвольте, однако же, полюбопытствовать: вы собираетесь сражаться с драконом?
— С драконом? – рыцарь изумленно поднял бровь. - С каким драконом?
— Ну как же: здесь еще водятся драконы. Они, правда, совсем не те, что раньше водились в Долине, помните: огромные и страшные, и по-настоящему опасные... Да вот, к примеру, тут рядом есть пещера — утром я вас отведу, — где живет дракон. Он ничего не соображает, одно крыло у него парализованное, а огня не больше, чем от паяльной лампы. Вы его убьете... У вас ведь волшебный меч?
— Волшебный.
— Ну, тогда это вам вообще не будет стоить никаких усилий… Вы его убьете, а потом наймете какую-нибудь газету, и она распишет, что дракон был ростом с шестиэтажный дом, о двенадцати головах и страшно свирепый.
— А… зачем все это?
— Ну то есть как зачем? Многие так делают. Прослыть драконоборцем, знаете ли, не так уж плохо. Да и премия за него какая-то положена, хоть и небольшая, правда... Но подождите! Если вы не за драконом, то куда же?
— Я иду к Перевалу.
— Вот как... — человек надолго замолчал. Молчал и рыцарь. Потом человек поднял голову и посмотрел на рыцаря, но посмотрел уже как-то по-иному. — К Перевалу давным-давно никто не ходит, — сказал он.
— Я знаю, — сказал рыцарь. — Я только не знаю, почему?
— Потому, наверное, что из тех, кто ушел, ни один не вернулся. Никто не знает, что с ними случилось...
— Неужели это правда: не вернулся никто?
— Никто из тех, кто ушел за Перевал. Некоторые доходили до Перевала и возвращались обратно. Теперь они живут в Долине и пишут мемуары. А из тех, кто ушел дальше, не вернулся никто.
— Что же могло с ними случиться?
— Что угодно... Может быть, они погибли. Может быть, просто не нашли обратной дороги — так, говорят, бывает. А может быть, за Перевалом время течет медленно, как на небесах, и пока они там оглядываются по сторонам, у нас уже прошло три десятка лет. Никто этого не знает, рыцарь... Слушайте, я давно не был внизу. Расскажите, как там?
— Там? Там странно. Все живут так, как будто ни разу не видели моря и никогда не слышали о Перевале. Море продолжает наступать, все строят дамбы, но ведь на пути воды можно насыпать еще вал, ну, пять валов, ну, десять — когда-нибудь земли уже просто не хватит, и в один прекрасный момент море прорвет последнюю дамбу и хлынет в Долину, и вот тогда-то им всем придется вскакивать среди ночи и ломиться сквозь Лес, и бежать к Перевалу, побросав, наконец, все свои драгоценные деревяшки и тряпки...
— Да, — согласился человек. — К Перевалу можно идти только налегке. И то, что вы говорите про бег сквозь ночь, верно — все в нашей жизни свершается в порядке катастрофы. Такова, видимо, наша природа… Но неужели Перевал настолько никому не интересен?
— По-моему, в него просто никто уже не верит. Кому он, в конце концов, нужен?
— Ну – вам-то ведь нужен?
— Я просто неумеренно и болезненно любопытен – в этом корень моих бед... Нет, я не все рассказал. Существует, конечно, Институт Перевала, там люди работают, делают науку…
— Науку? Но ведь Перевал из Долины не виден, а сюда никто из ученых не поднимался...
— Им и незачем подниматься. Они изучают Перевал на моделях. Для этого не нужно подниматься. Достаточно знать, что он принципиально возможен. Они читают античных авторов, пишут диссертации, ставят эксперименты, у них интересная и обеспеченная жизнь… Зачем им сам Перевал?
— Н-да... — протянул человек — Вы хотите есть, рыцарь?
Рыцарь прислушался к себе.
— Хочу, — сказал он и встал.
— Нет-нет! Оставьте в покое ваши сумки, запасы вам еще пригодятся. Здесь вокруг полно мясной травы и сырных грибов, и хлебных цветов, а листья деревьев — превосходные специи. Сейчас я угощу вас таким жарким... Удивительное это существо — Лес.
— Но и опасное, наверное?
— Бывает. Это если его не любить или бояться. А я живу с ним в мире. Он очень нервный и очень гордый — Лес. И слабости свои старается никому не показывать. По-моему, его, как и мы когда-то, забросила в Долину злая сила. Как и мы, он шел к Перевалу — и не дошел... – человек нервно замолчал и стал подкладывать в огонь обломки сучьев.
— Или дошел, но не весь, - подхватил рыцарь. – Частью дошел, честью остался. Может быть, поэтому он такой нервный и гордый?
— Может быть, рыцарь, может быть...
— Вы были на Перевале? — вопрос был короток и зол.
Человек долго не отвечал.
— Был, — сказал он наконец. — И повернул назад.
— Что там? — жадно спросил рыцарь.
— Там длинный и прямой спуск,— сказал человек. — И синий туман. Густой синий туман. Сколько людей ушло в него... И мои друзья — все. Я долго ждал их, хотел пойти за ними — и не решился. Но жить в Долине я больше не смог...
— Пойдемте со мной, а? Правда, пойдемте. Мы догоним их, найдем ваших друзей, поможем им, если они нуждаются в помощи, разделим их радость, поддержим в горе… Пойдемте!
— Нет, рыцарь, — сказал человек, — я не пойду. Здесь мое место, у моего Круге Свете. Поймите, я просто не могу. Я выгорел изнутри, осталась одна оболочка. Все, что я могу — это помогать таким, как вы, тем, кто еще куда-то идет... Так что не смотрите на меня – идите. Поешьте вот и идите. Через час взойдет солнце, и Лес пропустит вас.
— Замечательное жаркое,— сказал рыцарь. — Вы настоящий мастер.
— Да… хоть в чем-то. И возьмите спички, огонь вам еще пригодится.
— Спасибо, — сказал рыцарь, седлая коня.
— Господи, — вдруг с мукой в голосе проговорил человек, — Ну как узнать, что там, за Перевалом, как узнать! Ведь нельзя же вот так, не зная...
— Там длинный и прямой спуск, — сказал рыцарь. — И синий туман, скрывающий всех, входящих в него.
— Вернитесь хоть вы, — сказал человек. — Пожалуйста, вернитесь.
— Я постараюсь, — сказал рыцарь. — Я очень постараюсь вернуться и все рассказать.
— Врете вы все, — с тоской сказал человек. — Не вернетесь вы. Эта дорога ведет только в одну сторону...
СТАНЦИЯ НАЗНАЧЕНИЯ
Черт сидел на подоконнике, покачивал копытцами и вертел в пальцах тросточку. Цилиндр он снял и поставил рядом с собой, и теперь время от времени машинально облокачивался о него, уморительно пугался, отдергивал руку и потом долго выправлял и разглаживал вмятину. В эти минуты он был такой настоящий, что Генрих не без смятения думал: а не явь ли это? В конце концов, я не так уж много выпил вчера... хотя много, конечно, но не до чертей же и не до голубых же слонов... Кстати, где это я?
На этот вопрос ответ пока не приходил. Комната плыла и покачивалась, и единственное окно ее подергивалось рябью, и черт, кстати, тоже подергивался рябью и плыл куда-то (кстати, может ли подергиваться рябью галлюцинация?), но даже через эту рябь и покачивание можно было разобрать, что когда-то, очень-очень давно, может быть, еще до Рождения Христова (кстати, кто это такой?) комнату эту оклеили желтыми обоями с мелкими голубенькими цветочками, не то ландышами, не то незабудками (фергиссмайннихт... кстати, кто-то недавно говорил мне: фергисс майн нихт, кто-то говорил... кто? А, при чем здесь это!), но теперь цветочки выцвели или отцвели, обои кое-где топорщились, кое-где лопнули, местами проступили какие-то пятна и потеки, и вообще все выглядело до крайности непрезентабельно (от французского «презент», что значит «подарок»... кстати, о подарках: я ведь собирался кому-то что-то подарить... или это мне собирались? Кстати, что такое «подарок»?): и эти обои, и кривоногий стол с раскатившимися под ними бутылками, и скрипучая кровать с расхристанной постелью (кстати, откуда я знаю, что она скрипит?..), и затоптанный и заплеванный ковер, на котором Генрих лежал, абсолютно голый, кстати, на что-то удобно опираясь затылком и совершенно не собираясь менять позы. Все нормально, все обычно, вот только этот черт, черт бы его побрал... Пришел, понимаете, незвано-непрошено, так хоть бы сидел помалкивал, так нет – бубнит и бубнит...
Значит, ты все понял, сказал черт. Но запомни: только один раз. Один-единственный.
«Понял», – сказал Генрих. Что понял? Что-то ведь понял, раз так сказал.
Ну вот и хорошо, сказал черт. А я пошел.
Он нахлобучил цилиндр и сунул тросточку под мышку.
«Подожди, – сказал Генрих. – Это что же получается? Выходит, ты меня облагодетельствовал?»
Фи, скривился черт, какие слова ты говоришь, просто неприлично. А ведь что ты о нас, чертях, знаешь? Наслушался, небось, бабьих россказней, будто мы только и делаем, что души ваши за шкирятник – и в ад. Так, что ли?
«А разве нет?»
Черт поерзал, уселся поудобнее, закинул ногу на ногу.
В общем-то так, сказал он. Но не совсем. Очень даже не совсем, хотя, конечно, и свой интерес соблюдаем, так ведь из одного альтруизма кто теперь работает? Это раньше бывало... Ну, ладно. Нам ведь, брат, эта война во где застряла, без дела сидим. Понимаешь, этот (черт ткнул тросточкой вверх) когда-то давно договорился с нашим главным, что, мол, которые на поле боя – все в рай, без разбора, грехи там и прочее. Вот он и гребет теперь души лопатой, стервец, он же все это нарочно устраивает, как вы не понимаете, ему же давно все равно, как вы тут, что вы, ему бы лишь души ваши получить, а каким путем – безразлично, вот он и выбрал легчайший. Ну а с тобой мы хоть чуть-чуть, да угрызем его, маленькую такую подляночку ему кинем, как ты на это смотришь?
«А я куда попаду в таком случае?»
Ну, брат, сказал черт, ты ведь своей смертью помрешь, когда время твое подойдет, тут уж тебя на весы – и куда перетянет. Так что за тебя мы еще поборемся.
«Значит, если я соглашусь, то еще не значит, что прямо к вам?»
Какой же ты, ей-богу, сказал черт. Что ты везде подвохи ищешь? Нет здесь подвоха, все чисто, как весеннее утро. Мы ведь, черти, не такой уж плохой народ, как о нас болтают, и сочувствие имеем, и жалость, и вообще ничто человеческое нам не чуждо. Это ваш баран упрямый от вас чего-то требует, а мы принимаем такими, какие есть. Да и ада ты зря боишься. Конечно, климат у нас не ах, зато какая компания подобралась!
«А как это сделать? Чисто технически?»
Опять двадцать пять, сказал черт. Да ничего не надо делать. Только захотеть. Как захочешь по-настоящему, так и получится. Можно прямо сейчас. А? И ее тоже?
Черт ткнул тросточкой куда-то мимо Генриха. Генрих чуть-чуть приподнялся (в голове тут же всколыхнулась и закружилась муть) и осторожно оглянулся. Ага, вот, значит, на чем я так удобно лежал. На ляжке этой бабы. Интересно, как она сюда попала? А, это не она попала, это я попал. Обычным путем. В смысле, через дверь. Вспомнил.
У женщины было рыхлое грязновато-белое тело, квадратный, как чемодан, зад и свалявшиеся обесцвеченные волосы. Она спала. Из уголка отрытого рта свисал жгутик слюны.
М-да... Генрих на четвереньках кое-как добрался до кровати, повалился на нее – кровать заскрипела – и натянул на себя одеяло. Это я с ней, значит... Хорош.
Ну так как решим, спросил черт. Сейчас или потом сам?
«Потом, потом...» – пробормотал Генрих и заснул, как провалился.
Черт вздохнул и канул.
Ближе к вечеру Генрих сидел в маленьком коммерческом кафе на террасе на берегу моря и пил кофе. Никого больше в кафе не было. Буфетчик дремал, подперев щеку кулаком. Тишина и спокойствие. Будто бы и нет никакой войны... Кофе здесь подавали натуральный, ароматный, совсем довоенный, такого Генрих не пробовал лет, наверное, пять, и теперь с наслаждением просаживал последние деньги – благо, они были уже не нужны. После четвертой чашечки голова вроде прочистилась, и появились кое-какие мысли – опасная роскошь для унтер-офицера императорской армии, но привычка и даже необходимость для экс-студента четвертого курса филологического факультета...
Думаешь, значит, ехидно сказал внутренний голос. Ну-ну. Давай, думай. Может, что и придумаешь. Наподобие пороха.
Если бы пороха... Почему это так: выдумываешь порох, а получается всегда велосипед? Причем скрипучий-скрипучий?..
Да потому, что сдохнуть можешь так вот, наедине со своими мыслями, или слететь с катушек, или разбить башку о камни – и все равно ничего не произойдет. И война как шла, так и будет идти. За передел границ, за нефть, за сферы жизненных интересов, а между делом – против мирового коммунизма, сионизма, панславизма, технократии, анархизма, постиндустриализма, нонконформизма и чего там еще?.. Ну кто мы такие, скажите, что нам все не по нраву? Ведь действительно не по нраву, и дело тут не только и не столько в этом когда-то ефрейторе, потом адвокатишке, потом порнозвезде, а ныне императоре...
Стадность, подсказал внутренний голос. Стадность, согласился Генрих. Страх отстать от стада и просто страх, который трусость. Терпеть же их не могу, этих черных, затянутых, лощеных и вышколенных, и этого толстого дергунчика со значительным лицом и в горностаевой мантии – додумался! – а ведь все равно веду себя и поступаю так, как они того хотят. Перестану – раздавят. Совершенно автоматически. Как машина. Такая отлаженная и хорошо смазанная машина. С гаечками, винтиками и шестеренками, не ведающими, что творят. Или ведающими, но закрывающими глазки. Не я. Не только я. Только не я...
«...нижеследующие приговоры полевых судов довести до сведения войск и сделать предметом обсуждения. За трусость приговорены к смертной казни и расстреляны: стрелок Людвиг Зейберт, обер-ефрейтор Карл Ворк, обер-ефрейтор Бруно Дрест. За трусость приговорен к смертной казни и повешен фельдфебель Эдуард Пишел. За трусость и дезертирство приговорены к смертной казни и расстреляны: гренадеры Максим Энгелькласт, стрелок Иоган Хагс, ефрейтор Бертран Гленке, лейтенант Арчибальд Лонг, лейтенант Адам Валь. За дезертирство и предательство, выразившееся в переходе на сторону врага, приговорены к смертной казни: вахмистр Вольдемар Лански и вольнонаемный Александр Энгельхен. За саботаж и преднамеренную порчу военного имущества приговорен к смертной казни и повешен оружейный мастер Эммануэль Пирпр. За неповиновение приказу приговорены к смертной казни и расстреляны: гренадер Бэзил Баллард, ефрейтор Антон Хакман, полковник Зигмунд Карузо. За самовольный уход с занимаемых позиций приговорены к смертной казни...»
И так далее. А потом получается, что голова у меня сама по себе, а руки и ноги непосредственно подчиняются приказам вышестоящего начальства. Ибо, как известно, битие определяет сознание...
Ну, старина, как будем жить дальше? Можно, конечно, прийти на вокзал, сесть в поезд, доехать до станции назначения и продолжать служить Императору, между делом презирая себя; тем более, что все нутро мое так и рвется в уютный окоп, лишь только подумаю о той травле, которая развернется, если... Если что? Ну, в общем... это... понятно, короче.
Дошел ты, брат, до ручки. Даже сам с собой намеками объясняешься. Дрессировка, ничего не скажешь...
Ну и боюсь – а что тут такого необычного? Где они теперь, храбрые? Все боятся, не только я.
Вот именно, «не только я»...
Так что же все-таки делать-то будем?
Не знаю.
Эх, плюнуть бы на все, подумал он, сидеть бы вот так и потягивать кофе... Выпасть бы из времени...
Стоп. В этом что-то есть. Сидеть. Вот так. И потягивать кофе...
А ни черта в этом нет...
Черт! Давешний черт!
Слушай, не сходи с ума, изумленно сказал внутренний голос. Ты же разумный человек, ну какой может быть черт? Напился до чертей...
Какая разница, откуда взялся черт? Главное – что он сказал? Ведь он же сказал что-то такое…
Ты можешь остановить время, – вспомнил Генрих очень отчетливо, будто кто-то шептал ему на ухо, – и до конца жизни жить в этом остановленном мгновении. Но только один раз – и насовсем. Навсегда. И чтобы сделать это, надо просто очень захотеть.
Что ж, легко проверить. Надо только захотеть. Сейчас. Вот сию минуту. Пять часов. Безумное чаепитие, Чарльз Лютвидж Доджсон, он же почему-то Льюис Кэррол. Вечно пять часов. Устрою безумное кофепитие. Сюда бы еще Соню и Шляпника – для компании...